— Прежде всего Марту след отвадить от пьянства безумного и разврата.
Меншиков на миг остолбенел.
— Да разве сие возможно? Она Страстную неделю попостилась, так вовсе дурной сделалась! Аежели навсегда отлучить от привычек? Житья не станет с ее норовом!
— Мое дело ныне — сторона, — проронил граф. — Я изложил, что в календаре сказано. Как уж ты сподобишься, меня не касается.
— Ну, ежели удастся мне отучить? — после напряженных размышлений спросил светлейший. — Что станется?
— Жизни Марте не год, а двадцать еще будет. Править ей до преклонных лет. И тебе соразмерно сему…
— Потом все одно Петров внук сядет?
— Сядет… Да только уж будет не отрок несмысленный — зрелый муж. И мстить за отца не захочет.
— Это бы добро!.. А отчего не захочет?
— Под волей твоей станет. Ты, Алексашка, цесаревичу будешь тесть. Ведь дочь-то свою, Марию, замыслил за него отдать.
Светлейший голову в плечи втянул и огляделся.
— Ты уж, Яков Вилимович, пока не сказывай никому, — заговорил глухим, вороватым шепотом. — Не то Ягужинский прознает — начнет козни чинить и расстроит свадьбу.
Брюс получил даже более, чем хотел, отправляясь к Меншикову, и посему в тот же час раскланялся. Тот же, почуяв, что в долгу остается, по простоте душевной ничего иного не нашел, как деньги ему сунуть: нагреб монет с профилем благодетеля их, Петра Алексеевича, и попытался в карман графу всыпать.
— Да полно тебе, Алексашка! — засмеялся Брюс, испытывая истинное блаженство. — Мы с тобою уж на том свете сочтемся!
И ушел, оставив светлейшего в позе смешной и жалкой — с горстью сыплющихся на пол золотых монет.
По этой причине следующим днем Яков Вилимович возвращался в свое имение в духе приподнятом, воображая себе, как преобразится жизнь придворная, когда Меншиков примется отлучать государыню от дурных привычек и блудного нрава. Но не злорадствовал при этом, а тихо изумлялся перипетиям судьбы, как если бы и в самом деле читал вещую книгу.
Графский лекарь, зная об отеческом отношении Брюса к Лефорту, призвал на подмогу еще двух именитых лекарей-немцев и одного голландца, и теперь вчетвером, составив консилиум, они пользовали страждущего, применяя к нему все последние изыски европейского врачебного искусства. Несчастного обкладывали льдом из ледника, давали купорос и английскую соль, обвязывали голову нитками жемчуга и прижигали пятки раскаленными медными монетами, истирали в порошок некий камень и заставляли нюхать, погружали в чесночный отвар, давали кобылью мочу и творили еще много разных нелепостей. Однако Лефорту становилось все хуже, сознание меркло, горячечный бред не кончался ни во сне, ни наяву, и, даже бегло взглянув на записи лекаря, которые он вел скрупулезно, граф стал опасаться, что не поспеет спросить о календаре, прежде чем наступит полное помрачение ума и рассудка.
Лефорт твердил о лютах, которые якобы уже дров принесли, а его разрубили на две части, нанизали на колья и подняли над огнем.
Прогнав лекарей, Брюс кликнул местного попа, и тот сразу же определил, что в Данилу бес вселился, и принялся оного изгонять; окуривал хворого ладаном, прыскал и поил святой водой, коей прежде дверную ручку омыл и угольки из печи бросил, читал молитвы над головой и, воскладывая на темя крест, так громко кричал: «Изыди, сотона!», что еще больше напугал бесноватого. Тогда по совету жены Маргариты граф послал в Лисий Нос за неким знахарем, который во время припадков пользовал самого Петра Алексеевича. Знахарь подтвердил заключение попа и тоже принялся изгонять силу нечистую: велел надеть хомут на белую лошадь и гонять ее до пеного пота. Затем сей хомут принесли в дом и трижды протащили сквозь него Лефорта. Знахарь при сем воскликнул, дескать, узрел, как бес вылетел из тела и теперь сидит в углу опочивальни, спрятавшись за сундук. Принеся из поварской ухват, он будто бы прижучил к полу дьявольское отродье, посадил его в рогожный куль, вынес на улицу и давай бить об угол дома. И бил так, покуда куль не растрепался в лохмотья. Поглядев на все сии варварские ухищрения, Брюс и знахаря прогнал, ибо след было самого сквозь хомут протаскивать, после чего посадил присматривать за измученным Лефортом повариху, женщину молодую, тучную и мягкую. Она сжалилась над несчастным, по голове его погладила, одну руку взяла, дабы страсти душевные утишить, а Данила другую ей под сарафан запустил, ровно дитя, грудь нащупал, улыбнулся, беззубые десны показывая, и тут же погрузился в сон. Повариха устыдилась и вздумала бессовестную руку Лефорта вынуть, однако граф ей перстом пригрозил, дал несколько монет и так сидеть заставил.
Домочадцы весь день и последующую ночь ходили на цыпочках, дабы половица не скрипнула, в опочивальню граф вовсе запретил входить, и лишь изредка сам заглядывал, Хворый еще выкрикивал нечто несвязное, но уже не так, как ранее. Потом и вовсе примолк и лишь чмокал, ровно материнскую грудь сосал. Повариха же попривыкла к сему состоянию и, сутки просидев возле постели, сама задремывать стала да чуть не повалилась на Лефорта. И тогда заместо нее граф сел. Данила проснулся и, позрев на Брюса, признал его, засмеялся нездорово:
— А книги вещей нету! — сказал. — И никогда не бывало! Не на что невесту менять!
Граф уж свыкся с горячечной сумятицей в голове у Лефорта и не сразу внял словам его. А вняв, ослабился,
— То есть как — нету, Данила?
— Югагиры и читать не умеют! Не то что писать! Покуда я Головина искал, чувонцев встретил. И все про календарь их расспросил.